Сочинение Продолжение рассказа «Критики» Василия Шукшина
Нейросеть:
Наутро после того самого вечера в доме Петькиных было тихо, как в погребе. Солнце уже вовсю лезло в окна, а дед всё не выходил из своей комнаты. Отец хмуро собирался на работу, и даже не завтракал, только пил чай с таким видом, будто это горькое лекарство. Мать, обычно говорливая и суетливая, теперь молчала и всё поглядывала на дедову дверь. Петька сидел на лавке, крутил в руках старый ржавый ключ и не знал, куда себя деть. В избе пахло вчерашним скандалом, разбитым стеклом и обидой, которая, казалось, въелась в стены.Когда отец ушел, а мать принялась греметь посудой, дверь наконец скрипнула. Дед вышел, как всегда, в своей старой фуфайке, но лица на нём не было. Он прошёл к столу, сел на своё место и долго смотрел в одну точку, туда, где вчера стоял этот городской киношник в своей модной куртке. Петька подошёл поближе. Ему было жалко деда до слёз, но он не знал, как сказать об этом. Дед словно постарел за одну ночь, усох, стал похож на воробья, которого окатили холодной водой.
— Дед, — тихо сказал Петька, — а может, ну его? Подумаешь, критик… Он же ничего не понимает в кино. Он вообще, наверно, ни одного стоящего фильма не видел.
Дед поднял на Петьку мутные глаза. Они у него были не злые, а какие-то пустые.
— Он не в кино не верит, Петька, — глухо ответил дед. — Он в жизнь не верит. В нашу с тобой жизнь. Ему смешно, что я плачу, когда на экране люди хорошие страдают. Для него это всё «так, баловство». Он приехал из города и считает нас, деревенских, за дураков.
Петька прижался к дедову плечу. Ему вдруг стало так горько, что захотелось завыть в голос. Как же так? Вчера они смотрели кино, и дед сидел весь в слезах, потому что на экране добрая женщина потеряла сына. А этот приезжий, лощеный, гладкий, смеялся громче всех. Он сказал, что это «штампы» и «примитив». Дед тогда вскочил и выбил стекло кулаком. И Петька сейчас думал: а может, прав был дед? Деду ведь всё равно, «штамп» это или нет. Деду важно только одно: трогает кино душу или не трогает.
Дед вздохнул тяжело, достал кисет с махоркой, но свернуть цигарку не смог — пальцы дрожали.
— Знаешь, внук, — начал он, глядя в окно, за которым просыпалась улица, — я ведь не за стекло обиделся. Стекло — дело наживное. Мне обидно, что словами можно убить так же, как камнем. Даже больнее. Камень — он по телу, а слово — в самую душу бьет.
Петька кивнул. Он вспомнил, как тот критик смотрел на них, на Петькиного деда, его отца, на всех их деревенских — с какой-то брезгливой жалостью. И Петька вдруг понял простую, но очень важную вещь. Критик думает, что он самый главный. Что он знает, как должно быть. Но разве можно
знать, как должно быть в чужой душе? У критика есть книжки, дипломы, он знает слова «жанр», «композиция», «катарсис». А у деда есть только его сердце. И оно вчера не выдержало.
Весь день в доме царила тишина. Только к вечеру, когда солнце село и по деревне потянуло горьковатым дымком от печек, дед вдруг засобирался. Он надел свой пиджак, который надевал только по большим праздникам, и начистил сапоги до блеска.
— Ты куда, дед? — спросил Петька.
— Пойду, — коротко ответил дед. — Поговорю.
Он ушел, а Петька выскочил следом. Он боялся, что дед натворит чего опять. Но дед пошел не к дому критика, как боялся Петька. Он пошел к сельскому клубу. Там, на покосившейся скамейке, сидел тот самый критик, приехавший в деревню погостить к дальней родне. Он курил сигарету и смотрел на закат скучающими глазами.
Дед подошел к нему и сел рядом на ту же скамейку. Петька замер в кустах сирени, боясь дышать.
— Сынок, — сказал дед, — ты не серчай на меня. Я старый, глупый, горячий. Давай поговорим по-человечески.
Критик вздрогнул от неожиданности. Он повернулся к деду, и Петька увидел, что лицо у того было не злое, а скорее растерянное.
— Я извиняться пришел, — продолжил дед. — За стекло. Деньги я тебе отдам. Ты не думай, мы не бедные. А вот про то, что ты говорил, я все понял. За жизнь обидно.
— За какую жизнь? — поморщился критик.
— За нашу, — спокойно ответил дед. — Ты вот смеялся, а я плакал. Потому что я на экране судьбу видел. А ты — всего лишь картинку. Ты в библиотеках учился, а я у жизни. Ты, может, сто раз прав, да только правда твоя холодная. А моя — слезой согрета. Кино, оно для того и существует, чтобы человека за душу брать. Чтобы он почувствовал, что не один на свете. А ты его, это чувство, засмеял.
Наступила долгая пауза. Критик молчал, докуривая сигарету. Петька затаил дыхание. Вдруг критик швырнул окурок в траву и тихо так, сдавленно, сказал:
— Простите, папаша. Я… я не хотел вас обидеть. Вы правы. Я за формами перестал видеть суть. У нас в институте, знаете, так учат — разбирать по косточкам. Я и разобрал… А того, что сердце болит, не заметил.
Дед тяжело поднялся со скамейки и положил руку на плечо критику.
— Ну, и ладно, — сказал он. — Живи. Завтра опять кино. Приходи. Вместе посмотрим.
И дед пошел обратно к дому, прямой и суровый. А Петька выскочил из кустов и побежал за ним. На душе у него было светло и чисто, будто умылся холодной росой. Критик остался сидеть на скамейке, понурив голову. Может быть, он впервые в жизни понял, что самая главная критика — это критика собственного сердца. И что не нужно быть слишком умным, чтобы быть добрым.
Дома дед снял праздничный пиджак, достал гармонь, сел на крыльцо и заиграл что-то грустное и в то же время родное. Петька сел рядом и, глядя на звезды, подумал: "А ведь всё правильно. Кто с душой смотрит, тот всё видит. А кто без души — тому и кино не поможет". За окном у соседей светился телевизор, откуда доносились голоса героев. Жизнь продолжалась. И в ней, как в хорошем фильме, всегда было место и слезам, и прощению.